«Подобных людей примите ныне за образец, считайте за счастье свободу, а за свободу - мужество и смотреть в лицо военным опасностям».
Фукидит. История. Надгробная речь Перикла.
Цвела белая акация, её душистые гирлянды торжественно ниспадали на балкон второго этажа блочного стандартного дома. Пятнами пламенел закат сквозь колыхавшиеся под лёгким вечерним ветерком листья.
Я, начинающий следователь городской прокуратуры, провожал своего наставника старшего следователя Шарикова Анатолия Яковлевича. И уже готовился попрощаться, как он, взглянув на пустой балкон, предложил ещё прогуляться. Когда мы вернулись к этому же месту, он снова, явно чего-то ожидая, посмотрел на балкон. Там висела после стирки пара мужских носков.
Он удовлетворённо хмыкнул и зазвал меня, как я ни сопротивлялся, поужинать у него. Хозяйка, прекрасная женской зрелой красотой, особенного учительского типа лица и именно преподавателя литературы - вдохновенного и доброжелательного - встретила нас приветливо.
Она быстро накрыла на стол и выставила бутылку дешёвого портвейна «777». На дорогую выпивку у следователя не хватало зарплаты, а взяток они тогда не брали.
Вера Ивановна по женской привычке прервала начинающийся между нами разговор о психологии войны, которая меня в то время особенно интересовала: «Ну что, уже разболтал про носки? Иногда мы ссоримся, чтобы не усугублять словами обид, делаем это молча, так же и миримся. Как-то я после размолвки постирала его носки и повесила на балкон сушиться, он воспринял это как белый флаг. И с тех пор после ссоры, не увидев стиранных носок, не идёт домой. А ведь бабье сердце не камень. Да и люблю я его...».
Она, стоя за его спиной, положила ему руки на плечи и заглядывая любовно в лицо, сказала это так обыденно, но так искренне и проникновенно, что каждый бы мужчина, услышав такое, задохнулся бы от счастья. Анатолий Яковлевич с благодарностью нежно погладил её руку.
«Психология войны? - задумался Анатолий Яковлевич - Это то же убийство, массовое и безнаказанное. Причём надо уничтожить много врагов и самому остаться живым. Это и есть победитель, за это дают медали и ордена, присваивают звания. Но это всё равно убийство, хотя и благородное, спасая свой народ и Родину.
Я попал в артиллерию, командовал сначала взводом, потом батареей 76-милиметровых пушек. Это почти всё время на передовой в боевых порядках пехоты. Она даже старалась не соседствовать с нами, слишком опасные друзья, После взрыва немецкого снаряда на позиции орудия погибают все или почти все, причём, отвратительная картина...
Едва рассеялась вонь пироксилинового разрыва, а на тебя глядит ещё раскрытыми глазами голова наводчика, срезанная осколками, а его туловище осталось у прицела, у станины с расстрелянной гильзой лежит заряжающий с оторванными ногами и кричит, обезумев от боли. У зарядного ящика сидит командир орудия и держит руками выползающие кишки, дико матерится солдат из последнего пополнения с выдавленными взрывной волной глазами и просит пристрелить его.
И только мгновения, что поразительно, отделяют их от жизни, были рядом разговаривали, шутили или просто задумались, белая молния и грохот разрыва -обезображенные трупы или калеки. Мне везло, я только один раз был тяжело ранен.
Ну, а боятся все. Страх постоянно живёт в глубине души. Если выжил в первом бою, уже победил его. Второй обошлось - начинаешь привыкать жить и верить в судьбу, а потом просто стараешься не думать о смерти. Она ходит рядом и намечает жертву по ей одной известным приметам. А есть даже приказ «Стоять насмерть!» Тут уж выбора нет.
Правильно сказал один древний грек, поэт по призванию, солдат -наёмник по профессии, назвав бой «многостопной работой».
Узнав о гибели на фронте моего старшего брата Петра, я поклялся уничтожить двести гитлеровцев. Считать, конечно трудно, может, пришлось и больше, особенно при стрельбе осколочными снарядами по колонне пехоты. За такой налёт на колонну (я сам встал за прицел орудия) меня и наградили первым орденом «Красной Звезды».
Вера Ивановна, не выдержав, опять вмешалась: «На работе про убийства, дома - тоже. Давайте, лучше про любовь. Вот я влюбилась, даже не с первого взгляда, а едва скользнули глаза на него. И сразу пропала, поняла, что это он. Был праздничный вечер в университете, в актовом зале девчонки друг с другом кружились в вальсе под аккордеон. И постреливали глазками к входу, где сгрудились несколько парней».
Среди них выделялся рослый, спокойный, статный, с вдумчивым лицом, уверенный в себе вчерашний фронтовик в офицерском кителе со споротыми погонами и сверкающей грудью от орденов и медалей.
Я обернулась, девчонки не отрывали от него завороженных взглядов. «Уведут» - решила я и, страшась своей смелости, пригласила его на белый танец. Он протянул руки для объятья, и я снова пропала. От него пахнуло такой юношеской чистой силой, что я почувствовала себя так уютно под его защитой и полностью ему доверилась. И ещё не целованная девчонка, прижалась к нему...»
А может, и ему виделась в горячих снах во временных прибежищах в минуты передышки на передовой такая вот прижавшаяся к нему застенчивая прекрасная девушка. Он потом и сам признался, что тогда на вечере он выбрал именно её.
Через год они поженились. Как замечено, у любящих родителей рождаются красивые дети. Появилась красавица Людочка, вся в маму. И теперь они ждали её возвращения со свидания, поглядывая на часы. Я понял, что пора прощаться.
...Фронтовики прошагали победным парадом по брусчатке Красной площади под тёплый летний дождик, швырнули поверженные знамёна и разошлись восстанавливать разорённую страну и созидать новую.
Многих война сломала. Появились везде как грибы-поганки закусочные, где продолжали литься наркомовские сто грамм и выкрикивались в пьяном бреду уже ненужные, отзвучавшие команды. Кто-то потерял свои семьи или отвык от женской ругани и сбегал в эти «гадюшники». Шли по тюрьмам, разучившись или ещё не умея работать.
Анатолий Яковлевич поведал случай из своей практики: «Был в Киеве директор одного маленького заводика, когда призвали, воевал отлично. Демобилизовался подполковником Героем Советского Союза. Приехал домой на побывку, а там воронка, в которой остались жена и дети. Не выдержал. Запил.
Однажды в хмельной ссоре из наградного пистолета застрелил такого же опустившегося фронтовика. Дали срок, лишили орденов и звания. Освободился никому не нужным человеком. Пристал к бродягам. Летом паслись на чужих огородах. К зиме совершал небольшую кражонку и спасался от холодов в вонючем тепле изолятора. На этот раз я убедил прокурора прекратить дело, дал денег на первое время и устроил в одну артель инвалидов. Долг принёс, Сказал, что не пьёт».
Шариков после демобилизации сдал экзамены на юридический факультет Алма-Атинского университета, а затем выбор привёл его в прокуратуру.
9 мая тогда не праздновали, был обычный будничный день. Но ветераны отмечали, сбегали с работы в цветущий лес или поближе к воде, реке, озеру. Вспоминали павших и задавали виноватый вопрос без ответа: почему полегли не они, ведь шансы были равными?
Собираясь на очередную «подпольную» маёвку, я перебирал у него дома с мальчишеской завистью награды. Орденов было пять: «Красной Звезды», три «Отечественной Войны» всех степеней и редкий полководческий «Александра Невского». И семь боевых медалей. Он пообещал рассказать про эту награду, как только усядемся со стаканами, как положено, на поляне.
«Это было в самом конце войны. Форсировали Одер, у немцев была укреплённая оборона на той стороне. Понтонный мост уже навели, у меня была задача прорваться по нему с батареей к штрафному батальону, удерживающему плацдарм. Мост был забит, какой-то полковник размахивал пистолетом и угрожал меня пристрелить за то, что я своими орудиями загородил ему дорогу.
Обошлось. Только начали двигаться, сзади раздался взрыв, снаряд угодил как раз в мою оставленную машину. Полковник был ранен.
Плацдарм мы удержали, и пошло наступление. Четырём штрафникам за исключительное мужество присвоили звание Героя Советского Союза. А мне за то, что батарея участвовала в этом бою огнём и колёсами, вручили «Александра Невского».
...Наконец, объявили День Победы праздником, с военными парадами в столицах, в областных и краевых центрах. Фронтовики открыли коробочки с наградами. Анатолий Яковлевич не захотел портить орденами парадный костюм и провертел дырочки на поношенном.
Утро было пасмурное, срывался мелкий дождик, поэтому все одели плащи. Перед началом парада покуривали. Выглянуло солнце, по-весеннему стало тепло. И демонстранты-ветераны, которые должны были идти первыми, стали снимать их и вешать на руку. На пиджаках обнажались награды. В основном ордена «Красной Звезды» или «Отечественной войны» на одной стороне и медали «За отвагу» или «За боевые заслуги» - на другой. И тут Шариков снял плащ. С возгласами восхищения сослуживцы столпились возле него. Раздалась команда. В строю его вытолкали в первый ряд.
Я часто советовался с ним и получал самые дельные рекомендации. Несмотря на свою внешнюю флегматичность, скорее выработанную командирскую невозмутимость, он был благожелательным к людям. И у него почти не было арестованных, кроме закоренелых негодяев. «Пусть подышат вольным воздухом, жизнь и так коротка».
Но так же упорно и бесстрашно, как это было на войне, он отстаивал несправедливо обиженных или оскорблённых разноликим хамством. Вот этого он терпеть не мог, это вызывало у него почти физическое отвращение. И тогда он мог сорваться, и накрывал своего противника беглым огнём до конечного результата стрельбы «пыль, дым».
На экраны только что вышел фильм про молодых артиллеристов «Горячий снег» и сразу объявили, что покажут его по телевидению. Я разорился на бутылку коньяку и собрался к нему в гости.
В первых же кадрах он стал узнавать себя и своих товарищей в героях фильма: «Надо же, всё точно, как было!». В его комментариях он вместе с ними шёл к месту назначения лицом в ветер сквозь леденящие струйки позёмки, переживал всю беспомощную неприкрытость бомбёжки среди рвущегося металла, оборудовал огневые позиции до кровавых мозолей долбя промороженную землю. А когда выдвинулись танки, беспощадно выбивал их, мысленно припадая к прицелу и наводя перекрестие под башню надвигавшегося механического убийцы. И каким восторгом вслед за выстрелом он загорался, когда «тигр» вспыхивал свечой. Лицо у него стало жёстким, все смягчающие складочки исчезли, и даже жестоким.
Я сказал ему об этом. Он тут же возразил: «Это не жестокость, она бывает тогда, когда нет справедливости. В белорусских болотах мы наткнулись на крохотную никому не нужную деревушку, там были убиты все, даже младенцы. Вот это жестокость, бессмысленная.
А здесь фашист напал на мою землю, искалечил в первых же боях отца, убил брата, моих друзей, едва не уничтожил меня самого. Я воздал ему и только. А что я испытал радость, так это всегда, когда вершится справедливость, усмиряешь взбесившуюся опасную гадину. Не забывай и того, что если бы я не выстрелил первым, он попал бы в орудие вместе с расчётом. А какую позу принимают сгоревшие трупы танкистов - позу боксёров, посмертной непримиримости».
Разговор его задел: «Расскажу ещё случай. Это было уже в Германии. Шла колонна, грохот, лязг, вонь от сгоревшего бензина и солярки. Вдруг в люк танка свалился как подкошенный офицер. Второй ткнулся лбом в лобовое стекло «виллиса», подарка второго фронта. Стрелял снайпер. Разведчики бросились к одинокой ферме у дороги. И скоро вернулись, приволокли трясущегося белокурого, как немец власовца.
Он сразу взмолился: «Пощадите! Заставили!» Оказавшийся рядом незнакомый майор выхватил из-за пояса у разведчика нож, запрокинул голову и одним движением перехватил предателю горло. И уже падающее тело спихнул ногой в кювет. А колонна даже не останавливалась.
Жестоко? Нет. Самосуд, но справедливый. Его всё равно бы шлёпнули в застенках «смерша». А неотвратимость наказания наглядна...»
Работа следователя от постоянного напряжения на износ. Начало напоминать о себе сердце и Шариков перешёл в адвокаты. Советами восстанавливал закон человеку, столкнувшемуся с ним, помогал попавшим в беду смягчить наказание. Потом ушёл на пенсию нянчить так похожего на него внука, названного в честь погибшего брата Петром. Бывал на ветеранских съездах, где задавал не решаемый виновный вопрос, почему его не было в братской могиле?
О его кончине я узнал поздно, поэтому не был на похоронах.
Фронтовики, победители... Они познавали человеческие ценности в их изначальном смысле. Проходили по видимой грани между жизнью и небытиём. Они страдали, и эта боль как огнем очистила их души. Они испытали беспросветную горечь поражений и благословенную светлую радость Победы.
В эти короткие и бесконечно длинные годы войны вместилась вся их жизнь, и они стали смотреть на мир мудрыми глазами людей, исполнивших своё предназначение на земле...
И я благодарен судьбе за то, что мне пришлось жить среди них.
Нищий
На западе грозным пламенем продолжала гореть война. Туда молча уходили мужчины...
Потом похоронками обрушивался ужас потерь на осиротевшие семьи. Кому повезло - возвращались калеками. Горбатились на костылях, ковыляли на самодельных деревяшках. Учились жить и даже работать с обрубками рук. Слепые неумело перестукивали палками на перекрёстках. Окопники, попавшие под артобстрел, заходились в выворачивающих нутро кашлях, в пробитых осколками телах ещё гнили клочья шинелей. Бились в конвульсиях контуженные.
По-разному растворялись они в мирной жизни. Кого-то разбирали семьи, иные приживались в артелях инвалидов. Кто потерял близких или стыдился являться им в своём убожестве - шли в нищие, торговали страданием в розницу.
У входа в базарчик нашего посёлка сидел безногий морячок на деревянном плотике на подшипниках вместо колёс. Перед ним аккуратно, чтобы не замарать в грязи, на куске жести лежала бескозырка.
Туда ссыпали мелочь, реже планировали осенними листьями рубли и трёшницы. Там же лежало подаяние натурой: ломоть хлеба, луковица, огурцы, шматок сала - у кого что было в излишке. И подарки окрестных пацанов - пучок мелкой морковки, кусок подсолнечного жмыха, пара полувысушеных плотвичек (до конца вялить не хватало терпения).
Морячок не попрошайничал. Он пел. Сильным, поставленным баритоном. Видимо до войны имел певческую практику. Это были неизвестные песни, родившиеся на разных фронтах и занесённые случаем в его репертуар.
Его красивое, гордое лицо вызывало симпатию, особенно у женщин. Они останавливались поблизости, жалостливо замирали, смахивали слёзы.
Пел он о чайке, которая не найдёт места на искорёженной боями земле:
Над озером чаечка вьётся,
Ей негде бедняжечке сесть.
Лети ты на дальнюю границу.
Неси ты печальную весть.
Длинную песню об умирающем защитнике Сталинграда, который был, кстати, совсем недалеко. В памяти ещё осталась вьюжная зима. Покрытые инеем верблюды в розвальнях, где под брезентом прятали ящики и мешки - военные грузы. Проносились мимо полустанка в бешеном темпе поезда с красными крестами, везли тяжело раненых:
Далеко, далеко за стенами,
Там, где матушка Волга бежит,
Развевается красное знамя,
Славный город пожаром горит.
Там сражается парень хороший,
Про него все в полку говорят.
Занесло снеговою порошей
Переулки, родной Сталинград.
Вот настала уж ночка шестая
Вражьим танкам пришлось повернуть.
Вдруг фашистская пуля шальная
Угодила в широкую грудь...
Бравым маршем неслась песня о блокадном Ленинграде. Наверное, там он и потерял свои ноги, а затем от госпиталя к госпиталю попал в наш степной посёлок:
Сквозь бури, штормы, через все преграды
Ты, песня, к Ладоге лети.
Дорога здесь пробита сквозь блокаду.
Другой дороги в мире не найти!
Его песни были слышны во всех концах базарчика с дырявыми крышами навесов, с десятком дощатых прилавков, на которых были разложены повседневные товары. Булка чёрного казённого хлеба, чья-то сэкономленная пайка, десяток куриных яиц, табак в сумке из мешка, которым торговали стаканами, сахарин в наподобие аптечных складывающихся порошках, разная огородная мелочь. И мальчишеская радость - горячие пирожки с ливером (злые языки говорили, что с собачьим).
Тут же прохаживались продавцы разного домашнего, бытового скарба. В основном самодельного. И носильных вещей - последних ценностей былого достатка.
Появлялись и другие нищие, даже с гармошками и трофейным аккордеоном. Но они не приживались. А морячок стал своим. Если он не появлялся на своём месте, женщины сочувственно судачили: уж не заболел ли? Готовили нехитрые лакомства. Участковый, самый уважаемый на базарчике человек, здоровался с ним за руку, как фронтовик с фронтовиком.
И вдруг морячок исчез и больше не появлялся. Говорили, что вышел секретный Указ и нищих отправили доживать на Север. Чтобы не портили парадный вид победившей страны...
Песни войны
В ответ на внезапность грозным предупреждением пронеслась над притихшей страной песня-зов, как первая проба грядущего всесокрушающего победного «ура»:
Вставай, стана огромная,
вставай на смертный бой
с фашистской силой тёмною...
Но позор первых поражений остановил песенную волну. Пережидали, как обычно, беду, не склоняясь, зная, что она неизбежно минует и собирали силы. И пока не пели.
Лишь черноморские моряки, глотая слёзы, попрощались с любимым городом:
Последний матрос Севастополь покинул
С суровыми волнами споря...
Но была яростная вера, что в дальней дали пойдут корабли к родному берегу. И они пошли.
Война устоялась, зазмеилась поперёк России окопами и траншеями. И тогда домой потянулись ласковые руки песен из временного уюта землянок:
Вьётся в тесной печурке огонь,
На поленьях смола как слеза,
И поёт мне в землянке гармонь
Про улыбку твою и глаза...
И укрывали заботливой нежностью любимую женщину, до которой немыслимо далеко, а до смерти всего четыре шага.
Ты, я знаю, родная, не спишь
И у детской кроватки тайком
Ты слезу утираешь.
Живым теплом глаза солдата воочию видят притушенный каганец на столе, красные отсветы пылающей печки и тень женщины, склонившейся над самодельной люлькой. И неземное, восхитительное, нежное - девочку после купания в сладком посапывании, подсунувшую ручку под щёчку. И как пурга сухим снегом скребёт разрисованное морозом окно, и как ветер свистит в проводах.
Песня по радиотарелке всё несёт и несёт почти физически тревожащую ласку. И женщина отвечает тем же, вызывая из темноты его образ, и по извечной тяге к ворожбе отводит беду за четыре предельных шага.
Стрелковый взвод разместился в белоствольной рощице и невольно очарован молчаливым изяществом природы:
С берёз не слышен, невесом
Слетает жёлтый лист...
Кто-то достал заветную гармонь и отвыкшими пальцами старается набрать довоенный вальс «Осенний сон»:
Вздыхают, жалуясь, басы и словно в забытьи
Сидят и слушают бойцы, товарищи мои.
Молоденький лейтенант забрёл на танцплощадку городского парка и упоительно вальсирует с девушкой, нежно приподнимая её на поворотах «на цыпочки».
Хоть я с Вами совсем не знаком,
И далёко отсюда мой дом...
Потом бодрыми маршами зазвучали предпобедные песни:
В Германии, в Германии
Горели всюду здания.
Гремел последний бой.
Мосты нам наводил сапёр,
Снаряды нам возил шофёр,
Товарищ фронтовой.
Артиллеристы в своём гимне клялись:
Из сотен тысяч батарей
За слёзы наших матерей,
За нашу Родину - огонь! Огонь!
И проскакали, зацокали, и не впервой, по мостовой поверженной вражьей столицы в своей воинственной национальной форме казаки:
Едут, едут по Берлину наши казаки...
Наконец, наступила всеобщая, вселенская тишина, только, радуясь весне, самозабвенно заливались соловьи неприметные, как всё истинно талантливое, певцы, потерявшиеся было в грохоте канонад:
Соловьи, соловьи, не тревожьте солдат,
Пусть солдаты немного поспят.
И молитвенная тишина поминовения. Сокровенный неразрешимый вопрос: почему не они, а другие спят в братских могилах?
Фронтовики, слушая эти песни, не стыдятся слёз, вспоминая павших своих сверстников, не доживших до этой благословенной тишины.
Тыловая медицина
Несмотря на палящее солнце, меня пронзали ледяные судороги. Нянечка из детского сада взяла у сторожа овчинный тулуп, поставила его наподобие кочевой кибитки на самом солнцепёке, посадила меня туда и принесла кружку горячего отвара шиповника. Как меня вылечили от малярии, не знаю, но на всю жизнь у меня остался в памяти горький вкус хины.
После меня заболел отец. Его сотрясало под двумя стёганными одеялами. Он морщился, глотая те же горькие порошки. Но ничего не помогало. Пришли рабочие, их посылали на лесозаготовку в тайгу. Они сказали, что нет лучшего средства от этой хвори, как перемена климата. Отец уже не вставал с постели. Они уговорили маму отпустить его с ними. На носилках его унесли к машине.
Мама горько плакала. Словно получила похоронку. Я тоже ревел, представляя, что тоже останусь без отца, как мои сверстники, чьи отцы ушли воевать.
От него стали получать письма, и мама становилась веселее. Через три месяца отец вернулся здоровый, румяный с мороза, крепкий, и, показывая свою вновь обретённую силу, высоко подбросил меня в воздух.
Медицинским пунктом в посёлке заведовал старый фельдшер Семёныч. Лекарств у него не было, лечил он в основном травами. Под его водительством мы собирали первоцвет ромашки, пахучую мяту, зверобой, местный женьшень, помогающий от всех болезней, бессмертник, похожий на цветочный скелет, копали корни валерианы, которую так любят коты, и другие растения из его специального справочника «траволечебник».
При мелких травмах мы лечились сами, прикладывая от кровотечения тут же сорванные листы подорожника. При глубоких порезах спасала пацанов моя бабушка, у неё сохранилась литровая чёрная бутыль с йодом, она заливала им раны. Если кто наступал на острую железку или в луже на донышко от разбитой стеклянной банки, его вели под руки к ней. Она же и перевязывала полосками, как бинтами, оторванными от ненужных тряпок. Заживало как на собаках.
Я сломал правую, главную, руку, сразу в двух местах. Бежал с рогаткой, зацепился за брезентовый шланг, протянутый для полива палисадника возле дома, растянулся и ударился рукой о камень. Боль я научился терпеть в драках, поэтому обошлось без слёз.
Семёныч привязал к руке лубки, две дощечки от ящика, сказал, что гипса у него нет и надо вести в городскую больницу. Там кости выправили, наложили гипс, и оставили на пару дней для наблюдения.
Больные встретили меня в палате весело: «Ты теперь раненый, имеешь право на уважение, ложись на почётную койку у окна». Угощали арбузами.
Цвели липы в больничном саду и их благовонный аромат через открытые окна вливался в душный мирок палаты и облагораживал его. Я целый день бродил по саду. На проволоках между деревьями белыми змеями извивались под ветерком уже использованные, стиранные в хлорке бинты, с проступавшими выцветшими разводами пятен крови. Бинты из-за всеобщей нищеты были многоразовыми.
Я хотел узнать, куда девают отрезанные руки и ноги. Но такого места не нашёл, а спросить постеснялся.
С гипсом было ещё и лучше, в битвах. Пацаны шарахались от меня. Если дам, мне-то не больно, а противник повержен. Плохо было с ним купаться в реке, неудобно всё время высовывать руку из воды, когда плыл. Наконец гипс сняли, рука под ним была худая и белая и шелушилась. Пришлось отдельно подставлять её для загара на солнце.
Удивительно, но жители посёлка ничем не болели, разве что простудой, но её научились лечить сами. Позже возвратившиеся фронтовики привезли туберкулёз, ранее не ведомый, харкали кровью. Тогда и научились бояться заразы. Топили барсучье сало и пили. Кто мог, доставал волшебный пенициллин.
Настоящая медицина медленно входила в наш тыл, когда стали отпускать из армии врачей и снабжать лекарствами больницы...
Лагерь в лесу
В посёлок приехал министр пищевой промышленности Микоян. Мы выстроились его встречать с букетами диких степных тюльпанов. Он даже погладил меня, на зависть другим пацанам, по голове. Комбинат работал на войну хорошо, и многих наградили.
Женщины посёлка пошли к нему просить об устройстве пионерского лагеря. Министр согласился и дал команду директору консервного завода в обмен на муку выделить консервы, немного гематогена, сахара и специй.
Две палатки нашлись из тех, с чего начинался посёлок. На острове посередине реки в лесу выбрали поляну. Назначили начальника и повара по совместительству, бывшего педагога из эвакуированных, и вожатого, демобилизованного солдата с одной рукой. Записали на одну палатку ребят, а на вторую девочек.
Нас переправили на директорском катере на остров. Растянули палатки, расчистили место для построений. Из нас никто и никогда не был в пионерском лагере, поэтому фантазировали как могли.
С боем распределили места в палатке. Вместо коек - настил из досок общий для всей палатки. Матрацы и наволочки подушек набили травой и прошлогодними листьями. Ребята, обжигаясь сами, пытались подсунуть девочкам крапиву. В столовой с вкопанными столами и скамейками под навесом поели манной каши. И не знали, что дальше делать. Пацаны решили поиграть в войну. Девочки занялись своими самодельными тряпичными куклами.
К вечеру после ужина с перловой кашей насобирали валежника и запалили костёр.
У реки было хорошо и печально. Сидели молча. Детских песен тогда ещё не придумали. Искры падали в воду и гасли, вскидывалась жирующая рыба. Зажигались, подмаргивая, ещё робкие звёзды. Мимо нас проплыл длинный плот, тоже с костерком, над которым в закопчённом котелке варилась, наверное, на ужин уха, и шалашом на корме, прикрытием от дождя. Плотовщики махали нам руками и выкрикивали приветствия. Звук густел и опускался к воде.
Кормить нас было нечем. Об этом прямо и заявила что-то бормочащему в оправдание профкомовскому начальнику, наш повар.
На следующий день привезли куриные яйца, их плохо хранили и половина из них протухла. Кипятили все, а потом отбирали, осторожно расколупывая.
Были без запаха - ели, вонючие закапывали в землю. Навезли ранних овощей и особенно зелёного горошка. Если совсем молодой, ели целиком, если уже созревал, вытаскивали из стручков беловатые горошины с мучным привкусом.
Прислали рыбаков с бреднем, и они наловили рыбы. Ели и жареную и варили уху. Достали подсолнечного масла и начали печь оладьи. Мама привезла ведро молока и ведро простокваши, подарок от нашей кормилицы коровы Зорьки. Привели барана. Потихоньку от нас зарезали. Мы несколько дней ели борщ из свежей капусты. И кавказкий суп-харчо, неведомый ранее, но очень вкусный.
Постепенно всё входило в норму. У кого-то оказался мяч, начали играть в футбол, в волейбол. Вожатый занимался с нами строевыми занятиями или воевали под его водительством и, раненые, попадали прямо в развёрнутый девочками госпиталь. Лакомились ежевикой. Купались, загорали, учили плавать девочек. Приезжал наёмный артист с аккордеоном, и мы пели с ним военные песни.
Привезли кинопередвижку и прокрутили нам фильм «Весёлые ребята», и хотя мы его не раз видели в нашем клубе, хохотали вволю.
Однажды, уже перед отъездом, играя с ребятами в войну, я спрятался в густых зарослях. И обнаружил в гнезде прижавшихся в страхе друг к другу двух желторотых малышей орлят. Я принёс одного в лагерь, всё население собралось вокруг меня. Подошёл вожатый: «А если бы его папа или мама видели это? Остался бы ты без глаз».
Орлёнку сначала надели кольцо с верёвочкой на лапку, а затем сделали большую клетку из стальной проволоки. Кормил я его воробьями. На комбинате, где зерно как-то неизбежно просыпалось, их развелось тысячи, и они по вечерам облепляли серыми чирикающими гроздьями редкие деревья в нашем посёлке.
Орлёнок быстро рос, у него появились перья и прорезался хищный клюв. Он уже расправлял, стукаясь о прутья клетки, свои мощные широкие крылья. Появилась гордая царская походка.
Отец сказал, что орлёнок погибнет в неволе, если я его не выпущу. И вот настал день, я открыл дверцу, вытолкал его палочкой из клетки. Он неуклюже разбежался и взлетел, всё увереннее и увереннее покоряя высоту, превратился в точку, и исчез...
А в настоящем пионерском лагере мне так и не пришлось побывать.
Юрий Александрович Каширин, адвокат АК №1 г.Георгиевска, лауреат Национальной премии в области адвокатуры и адвокатской деятельности.
Найти адвоката:
27 мая 2015